В издательстве «Бомбора» вышла книга блогера Екатерины Кубряковой «Голоса из окон: ожившие истории Петербургских домов». В ней собраны рассказы про обитателей 37 зданий в центре города. «Собака.ru» публикует отрывок из нее — о том, как Пушкин и Гончарова впервые стали родителями, а Георгий Иванов принимал в гостях Осипа Мандельштама.
Доходный дом Зайцевых (1877 г., архитектор И. С. Богомолов)
Фурштатская ул. 20
«...imaginez-vous que ma femme a eu la maladresse d’accoucher d’une petite litographie de ma personne. J’en suis au desespoir malgre toute ma fatuite [... представьте себе, что жена моя имела неловкость разрешиться маленькой литографией с моей особы. Я в отчаянии, несмотря на все свое самомнение]», — пишет Пушкин княгине Вяземской 4 июня 1832 года о долгожданном событии, произошедшем в доме Алымовых, стоявшем тогда на этом самом месте.
Тридцатитрехлетний поэт и его двадцатилетняя супруга наняли просторную четырнадцатикомнатную квартиру на Фурштатской, 20, всего месяц назад, в мае. И в мае же, 19 числа, именно здесь впервые стали родителями. Счастливое событие привело в восторг всю семью. Сам поэт плакал при родах и говорил, что в следующий раз убежит (к слову, так и получилось — следующие три раза он приезжал уже после появления детей на свет).
Имя новорожденной — Мария — Александр выбрал по нескольким причинам. Во-первых, так звали бабушку поэта, а во‑вторых, Пушкин негодовал от народной фантазии, привыкшей коверкать красивые русские имена до полной неблагозвучности. Евдокия превращалась у нас в Авдотью, Феврония в Хавронью, Флор во Фрола, что на слух поэта и вовсе было собачьей кличкой. Александр решил всем своим наследникам, Марии и будущим детям, давать имена, из которых «возлюбленные соотечественники» не ухитрятся сделать «безобразные для уха».
Сестра поэта Ольга искала в малышке сходство с Александром: «Теперь сижу у брата, и он мне объявил, чтобы я и не думала от него уехать раньше субботы. Невестка чувствует себя хорошо, а малютка у нее хоть куда; на кого будет больше похожа, нельзя сказать, но, кажется, скорее на отца, и выйдет такая же крикунья, как и он, судя по тому, что голосит и теперь очень исправно».
Отец же Пушкина, Сергей Львович, сравнивал новорожденную девочку с ангелочком, сошедшим с полотен Рафаэля. Ему вторила мать поэта, Надежда Осиповна: «Именно, ангел кисти Рафаэля, и чувствую: полюблю Машу до безумия, сделаюсь такой баловницей, как все прочие бабушки. <...> Девочка меня полюбила; беру ее на руки...». Позже, однако, Надежда, отметя слабое здоровье малышки, предрекала, что долго она не проживет: «Мари не меняется, но она слабенькая, едва ходит, и у нее нет ни одного зуба. <...> не думаю, чтоб она долго прожила».
Бабушка ошиблась. Мария проживет долгую, наполненную событиями жизнь. Станет фрейлиной императрицы Марии Александровны, влюбится и выйдет замуж за Леонида Гартунга, который, будучи управляющим Императорскими конными заводами, через семнадцать лет счастливой семейной жизни будет несправедливо обвинен в растрате и совершит самоубийство, не выдержав позора. Познакомится со Львом Толстым и станет внешним прототипом Анны Карениной: «Лев Николаевич... пристально разглядывал ее.
— Кто это? ...
— М-mе Гартунг, дочь поэта Пушкина.
— Д а-а, — протянул он, — теперь я понимаю... Ты посмотри, какие у нее арабские завитки на затылке. Удивительно породистые.
<...> ...Она послужила ему прототипом Анны Карениной, не характером, не жизнью, а наружностью. Он сам признавал это».
Наконец, Мария станет свидетельницей революции! Дочь Пушкина, единственная из детей помнящая своего отца (ей было четыре с половиной года, когда его не стало), умрет от голода весной 1919 года, чуть-чуть не дождавшись пенсии, о которой ходатайствовал для нее нарком просвещения Луначарский.
Москвичи не увидят больше старушки, долгие годы приходившей на Тверскую и часами сидевшей возле памятника своего отца.
Во всей России
знать лишь ей одной,
Ей,
одинокой
седенькой старухе,
Как были ласковы
и горячи порой
Вот эти пушкинские бронзовые руки.
Она встает.
Пора идти к себе
В квартиру,
чтоб заснуть сегодня рано.
Уходит.
Растворяется в толпе
Неторопливо,
молча,
безымянно.
Дом на Фурштатской, где родилась Мария, еще в 1870-х будет снесен и заменен каменным и приобретет современный вид. В конце XIX века здесь поселится присяжный поверенный Дмитрий Стасов, чья дочь Елена станет знаменитой революционеркой. В этих стенах, в квартире родителей, ее арестуют в 1912 году и отправят в сибирскую ссылку. Здесь же в 1917-м она в своей комнате будет проводить заседания бюро ЦК, на которых неоднократно бывал Владимир Ленин.
В 1917 году двери этого дома открывает Владимир Ильич, а за восемьдесят пять лет до этого то же самое делал Пушкин, три месяца проживший в доме Алымовых, стоявшем на этом месте: «Александр, когда возвращался домой, целовал свою жену в оба глаза, считая это приветствие самым подходящим выражением нежности, а потом отправлялся в детскую любоваться своей Машкой, как она находится или на руках у кормилицы, или почивает в колыбельке, и любовался ею довольно долго, часто со слезами на глазах, забывая, что суп давно на столе».
Доходный дом Чубаковых (1911 г., архитектор В. И. Ван-дер-Гюхт)
Каменноостровский пр., 38 / Большой пр. ПС, 96
«Свалился, как снег на голову! Но разве он может иначе? Прямо с вокзала в семь часов утра явился к Георгию Иванову на Каменноостровский. Стук в кухонную дверь. Георгий Иванов в ужасе вскакивает с кровати — обыск! Мечется по комнатам, рвет письма из Парижа. А стук в дверь все громче, все нетерпеливей. Вот сейчас начнут дверь ломать.
— Кто там? — спрашивает Георгий Иванов, стараясь, чтобы голос не дрожал от страха. В ответ хриплый крик:
— Я! я! я! Открывай!
“Я” — значит, не обыск. Слава Богу! Но кто этот “я”?
— Я, я, Осип! Осип Мандельштам. Впусти! Не могу больше! Не могу!
Дверь, как полагается, заперта на ключ, на крюк, на засов. А из-за двери несется какой-то нечленораздельный вой. Наконец Георгию Иванову удалось справиться с ключом, крюком
и засовом, грянула цепь, и Мандельштам, весь синий и обледеневший, бросился ему на шею, крича:
— Я уже думал крышка, конец. Замерзну у тебя здесь на лестнице. Больше сил нет, — и, уже
смеясь, — умереть на черной лестнице перед запертой дверью. Очень подошло бы для моей биографии. А? Достойный конец для поэта. <...>
До вчерашнего утра Георгий Иванов жил, отапливаясь самоваром, который беспрерывно ставила его прислуга Аннушка. Но вчера утром у самовара отпаялся кран, ошпарив ногу Аннушки, и та, рассердившись, ушла со двора, захватив с собой злополучный самовар, а заодно и всю кухонную утварь».
В этом огромном роскошном доходном доме Петроградской стороны, на углу Каменноостровского и Большого проспектов, жил поэт Георгий Иванов, когда в его дверь постучал замерзший Осип Мандельштам.
Шел конец 1920 года. Двадцатидевятилетний Осип, с начала Гражданской войны уже успевший поскитаться по России, Украине и Грузии, прибыл, наконец, в Петроград. Здесь, на маленькой кухне, его старый знакомый, двадцатишестилетний Георгий, накормил Мандельштама вяленой воблой и изюмом по академическому пайку и напоил чаем, на что потребовалось спалить два тома какого-то классика.
Поселиться у друга не удалось — оставшийся без Аннушки и бытовых удобств Георгий именно сегодня собрался покинуть этот дом и переехать к матери. Едва переведя дух, Осип отправился искать другое пристанище — комнату в Доме Искусств, где в то время обитало множество его коллег.
«— А бумаги у тебя в порядке?..
— Документы? Ну, конечно, в порядке, — и Мандельштам не без гордости достал из кармана пиджака свой “документ” — удостоверение личности, выданное Феодосийским полицейским управлением при Врангеле на имя сына петроградского фабриканта Осипа Мандельштама, освобожденного по состоянию здоровья от призыва в Белую Армию. Георгий Иванов, ознакомившись с “документом”, только свистнул от удивления.
Мандельштам самодовольно кивнул:
— Сам видишь. Надеюсь, довольно...
— Вполне довольно, — перебил Георгий Иванов, — чтобы сегодня же ночевать на Гороховой, 2 (в 1920 году в здании по адресу Гороховая улица, 2, находилось ленинградское подразделение Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем). Разорви скорей, пока никто не видел.
Мандельштам растерялся.
— Как же разорвать? Ведь без документов арестуют. Другого у меня нет.
— Иди к Луначарскому... А этот документ, хоть и жаль, он курьезный, — уничтожь, пока он тебя не подвел.
И Мандельштам, уже не споря, поверив, что “документ” действительно опасный, порвал его, поджег куски спичкой и развеял пепел — чтобы и следов не осталось.
— ...Все, как всегда, устроится к лучшему. Ведь о поэтах, как о пьяницах, Бог всегда особенно заботится и устраивает их дела».
Сейчас я поведаю, граждане, вам
Без лишних присказов и слов,
О том, как погибли герой Гумилев
И юный грузин Мандельштам.
Чтоб вызвать героя отчаянный крик,
Что мог Мандельштам совершить?
Он в спальню красавицы тайно проник
И вымолвил слово «любить».
Грузина по черепу хрястнул герой,
И вспыхнул тут бой, гомерический бой.
Навек без ответа остался вопрос:
Кто выиграл, кто пораженье понес?
Наутро нашли там лишь зуб золотой,
Вонзенный в откушенный нос.
Георгий Иванов написал это юмористическое стихотворение через пару недель после прибытия «юного грузина» Мандельштама (он недавно был на Кавказе) в Петроград. Посвящено оно были любовной истории, в которую тут же, не успев приехать, «вляпался» поэт. Осип влюбился в двадцатитрехлетнюю актрису Ольгу Арбенину, за которой в том декабре 1920 года ухаживал его старый приятель Николай Гумилев. Над соперничеством литераторов потешались все друзья, а вскоре хохотали над собой и сами действующие лица — уже в январе Арбенина сделала свой выбор, и это не был ни Осип, ни Николай.
Насмешливые строки Иванова о вымышленной смерти героев-любовников в комедийной битве тогда, перед Новым 1921-м годом, ни одно сердце не заставили содрогнуться. А ведь реальная, невымышленная смерть была уже на пороге.
Через восемь месяцев тридцатипятилетний Николай Гумилев будет расстрелян ЧК. Трагическая судьба Мандельштама, ворвавшегося к другу в квартиру на Каменноостровском, решится позже, через тринадцать лет.
Менее чем через два года после сцены в этом доме эмигрирует в Европу и навсегда покинет Россию Георгий Иванов.
...И совсем я не здесь,
Не на юге, а в северной, царской столице.
Там остался я жить. Настоящий.
Я — весь.
Эмигрантская быль мне всего только снится —
И Берлин, и Париж, и постылая Ницца.
...Зимний день. Петербург.
С Гумилевым вдвоем,
Вдоль замерзшей Невы, как по берегу Леты,
Мы спокойно, классически просто идем,
Как попарно когда-то ходили поэты.
Комментарии (0)